Сергей Крившенко

С О Д Е Р Ж А Н И Е

НАТАЛИ ПУШКИНА И ОКОЛОЛИТЕРАТУРНЫЕ ДАНТЕСЫ

ПЛАВАТЬ ПО МОРЮ НЕОБХОДИМО

ПОД ПАРУСАМИ ФРЕГАТА “Паллада”

Натали Пушкина и окололитературные дантесы...

Мне не довольно того, что вы, что мои друзья, что здешнее общество, так же как и я, убеждены в невинности и в чистоте моей жены; мне нужно еще, чтобы доброе имя мое и честь были неприкосновенны во всех углах России, где мое имя известно” (А.С. Пушкин - Софье Карамзиной. - в кн. Н. Задонского “Денис Давыдов”, М., 1994. - с.533).

“Его убийца хладнокровно навел удар... спасенья нет...” - скажет Лермонтов в роковые январские дни 1937 года. “Сукин сын Дантес! Великосветский шкода”. Это - Маяковский, “Юбилейное”, 1924 год. С одной поправкой наших пушкинистов: Дантес никогда не принадлежал к большому свету, он пролезал туда, будучи тем, что поэт называл светской чернью. А как же можно и еще назвать выскочку, человека с тремя отечествами и двумя отчествами, заброшенного “к нам по воле рока” “на ловлю счастья и чинов”? А вот и прямая оценка его самим Пушкиным “он просто плут и подлец” (Х. 883), Кажется, давно и все ясно основное: Пушкина убили. И прямым убийцей был Дантес, а косвенные, вложившие пистолет в его руки, травившие поэта, Геккерн и другие проходимцы, стояли за его плечами. И все метили в самое сердце России. “Подрубался один из главных столпов национального бытия”, - пишет уже в наши дни Н. Скатов в книге “Русский гений” (М., 1987. - с.341).

Но сколько с тех пор, когда снег на Черной речке обагрился кровью поэта написано внешне правдоподобных, но по сути лживых сенсаций и прочего, авторы которых ухищренно стремятся отвести вину от главных виновников, сделать подстановку. Иные, правда, по легковерию, по незнанию фактов, но что всегда кощунственно - вопреки уверению самого Пушкина. Другие с какой-то злорадной целенаправленностью. Главным виновником гибели поэта становятся не Дантес, не Геккерен и другие “клеветники ничтожные”, а - кто бы вы подумали? Конечно же, она - жена поэта, мать его четырех детей, Наталья Николаевна Гончарова-Пушкина, а через семь лет после гибели поэта Ланская. Как страдал Пушкин и оттого, что не мог остановить ложь и наговоры в адрес своей Натали! В письме отцу Пушкина В.А. Жуковский, присутствовавший при последних минутах жизни Александра Сергеевича, рассказывал об этом. Его мучила мысль, что “она бедная безвинно терпит! В свете ее заедят”. (В.А. Жуковский-критик, М., 1985, с. 243). “Готовый вскрикнуть, он только стонал, боясь, как он говорил, чтобы жена не услышала, чтобы ее не испугать” (там же, с. 245). Он знал, на какие душевные переживания оставляет свою жену, повторим, мать его четырех малолетних детей. И в последние минуты он просит позвать жену. “Этой прощальной минуты я тебе на стану описывать”, - произносит Жуковский.
Пушкин все сделал, чтобы оградить, спасти свою жену от клеветы.

Еще до дуэли он сокрушенно вздыхал, видя, с какой завистью относятся в свете к первой красавице столицы разного рода завистники. “Бедная моя Натали стала мишенью для ненависти света” (Х., 865). Какой болью отравлены последние мгновенья поэта: он-то знал, что теперь его Натали - совсем беззащитная мишень для злобных нападок. Вяземский в письме Денису Давыдову, рассказав о последних днях жизни поэта, упросил: “Покажи мое письмо Баратынскому, Раевскому, Нащокину и всем тем, которым память Пушкина драгоценна. Более всего не забывайте, что Пушкин нам всем друзьям своим, как истинным душеприказчикам, завещал священную обязанность оградить имя жены его от клеветы. Он жил и умер в чувстве любви к ней и в убеждении, что она невинна, и мы очевидцы всего, что было проникнуто этим убеждением...” (Н. Задонский Денис Давыдов. - М., 1994.- с.534). Об этом завещании поэта защитить жену от наветов и кляуз вспоминали доктор Спасский, А.И. Тургенев, кн. Е.Н. Мещерская-Карамзина, В.И. Даль и др. Все те, кто был там, в квартире на Мойке, в те трагические дни.

Сколько любви к жене разлито в стихах, в его письмах к ней, к друзьям и близким! “Чистейшей прелести чистейший образец” - это из знаменитой “Мадонны”, еще до свадьбы. Пушкин писал жене, что безмерно любит красоту ее лица, а душу любит еще более. “Жена моя прелесть, и чем доле я с ней живу, тем более люблю это милое, чистое, доброе создание, которого я ничем не заслужил перед Богом”, - пишет он в 1934 году (Х.512), и таких признаний до конца жизни хоть отбавляй. Но в том-то и дело, что иные авторы в упор не хотят этого видеть, предлагая читателю свои якобы новые версии. Одна такая версия представлена в популярной военной газете, в ее приложении “Парус” (1998, N16), выпускаемой “студией баталистов и маринистов”. Преподнесено это под рубрикой “К 200-летию со дня рождения А.С. Пушкина”.

Дабы поселить в душе читателя доверие к публикуемому материалу, “студия писателей баталистов и маринистов” характеризует его таким образом: “Горы литературы написаны о треугольнике “Пушкин - его жена Наталья Николаевна - Дантес”. Сегодня в этих сложных и запутанных отношениях обнаружена грань (!?), не затронутая биографами великого русского поэта: в определенный момент перед супружеской четой возникает проблема развода”. Помилуйте, да кто вам, дорогие “баталисты и маринисты” это сказал? Неужто все исследователи прошли мимо личных взаимоотношений Пушкиных? Вы что, книг не читаете? Но пойдем дальше за нашими публикаторами. Кто же, по их мнению, открывает новые грани. “Мы предлагаем проникновенную (!?) статью Юрия Дружникова, опубликованную в парижской газете “Русская мысль” 8 июня 1995 года”. После сих восторженных слов публикуется статья “Взаимное несчастье”.

Не требуется быть пушкинистом, чтобы, прочитав статью, увидеть, что перед нами очередная попытка дискредитировать семью Пушкина. Разумеется, сделано это с определенной степенью правдоподобия, ибо “лучшие сорта лжи готовятся из полуправды” (Л. Леонов), но что же растрогано так наших “баталистов и маринистов”?

В статье приводятся факты семейных неурядиц Пушкиных, их взаимной ревности - тема, как известно, не новая, да автор этого и не скрывает, ссылаясь на давних исследователей. Но ц„ель автора не в том, чтобы напомнить общеизвестное. Во всем, через каждую деталь - сквозит желание развенчать жену Пушкина, доказать, что семейная жизнь для поэта стала несносной, что он теряет свой дар. Жена, оказывается, совсем ему не пара. “Недоверие становится круче, ультимативнее, как шаг к отстранению жены из числа близких друзей”. Наталья Николаевна представлена ужасно необразованной (разумеется, и свидетели есть, но все односторонне). Она даже не знает расположения книг на домашней книжной полке, не может найти нужную Пушкину книгу. “Интересы мужа так и не стали ее интересами, зато поэт состоял при ее интересах”. Словом, не поэтесса. Начав развенчивание, автор Д. не может остановиться: все кажется мало. “Созрев, став женой писателя, кому из подруг, из почти двух тысяч его друзей и знакомых написала она за всю жизнь? Хоть строку - воспоминании о нем...”

Подходит автор Д. и к главному пункту обвинения: к дуэли. Оказывается, не ухаживания за женой взорвали Пушкина, не гнусные письма ему, “а тот факт, что намерения Дантеса из флирта переросли в серьезное: Дантес любил Наталью. А поскольку она отвечала взаимностью, ее муж мешал им обоим. С точки зрения двух влюбленных, лишним был Пушкин”. Дантес, мол, уже и карету подготовил, чтобы увезти Наталью и разумеется четырех детей поэта в Париж - вот каков этот ловец чинов. Но давно разоблачена эта лживая легенда о влюбленном Дантесе-Геккерене, решившем опозорить самого Пушкина. Об этом писала еще А. Ахматова.

Каскад обвинений: обрушен на жену поэта и на самого поэта и, кажется кое-кто готов клюнуть на эту удочку давно разоблаченной лжи и дурной выдумки.
Но разберем здраво два-три основных навета.

У Пушкина и в помыслах не было развестись со своей женой. Неурядицы и ревность - да. Но кому как не жене Пушкин пишет столько писем и каких писем. Кому так подробно рассказывает о себе. И, разумеется, часто пишет наставительно, дает советы, а кто же это сделает, кроме мужа. Но сколько заботы в этих письмах - приведем несколько таких советов. “Какая ты умненькая, какая ты миленькая! какое длинное письмо! как оно дельно! бдагодарствуй, женка”.(25.9.1832 г., т.Х, с.418) “Благодарю, душа моя, за то, что в шахматы учишься” (30.9.32 г., т.Х, с.421). “Не мешай мне, не стращай меня, будь здорова, смотри за детьми, не кокетничай с царем...” (11.10.33 г., т.Х, 451). Сестры твои тебя ждут; воображаю вашу радость; смотри, не сделайся сама девочкой, не забудь, что уж у тебя двое детей, третьего выкинула, береги себя, будь осторожна; пляши умеренно, гуляй понемножечку...”(19.4.32 г.)

“Твое замечание о просвещении русского народа очень справедливо и делает тебе честь, а мне удовольствие” (28.4.34 г.,: т. 10, 478). И так на протяжении многих лет, когда Пушкину доводилось куда-либо уезжать. И доводы о творческом бессилии Пушкина в семейный период разбиваются напрочь, упомни этот автор Д. годы создания “Истории пугачевского бунта” (1834), романа “Капитанская дочка” (18З6). В 1836 году Пушкин приступил к изданию журнала “Современник”. Вышло четыре его номера. А сколько стихов! Это как раз в годы, когда Пушкин, по точному замечанию Ю.М. Лотмана, был усилен жизнью в своей семейной “цитадели” - семье, где была Натали, а затем и дети их, Машка, Сашка, Гришка да Наташка. Об этом пишут серьезные исследователи, скажем, тот же Н. Скатов.

Но вот автор Д., бросив сомнение в творческой плодотворности этих лет, ни словом об удачах поэта не говорит. Таков метод создания нужной версии, т.е. подтасовки.
Теперь о разраставшемся якобы недоверии Пушкина к жене. Он уже замышляет по Дружникову, рассчитать ее из своих друзей. И несколько выхваченных строк из письма, Действительно, есть такое письмо, где Пушкин сообщает, что жене не писал, так как “был зол - не на тебя, на других”. Вот этих-то слов и убоялся Д. - он их упустил. Чтобы уличить, что Hатали “много болтает”. А на самом деле как? Пушкин пишет жене; что одно из его писем попалось полиции. И он предупреждает: “Смотри, жена; надеюсь, что ты моих писем списывать никому не дашь... Без тайны нет семейственной жизни”. Вот по какому поводу написано письмо. Возможно, и оно будет вскрыто. У Дружникова же об этом ни слова. Но выходит как раз наоборот - Пушкин с полним доверием пишет жене и предупреждает ее, что надо быть настороже. “Мысль, что кто-нибудь нас с тобой подслушивает, приводит меня в бешенство... Без политической свободы жить очень можно; без семейной неприкосновенности невозможно”. Это - жене. Но чувствует ли автор, что это предназначено и для посторонних соглядатаев переписки. И тут же в другом письме совет: “но будь осторожна...вероятно, и твои письма распечатывают: этого требует государственная безопасность” (8.6.1834. Х. 490). Какая горькая ирония в конце? И если уж к кому здесь питает полное доверие Пушкин, то это к своей жене. А то, что его письма полны житейских советов, тоже не диво. “Зависимость жизни семейственной делает человека более нравственным”, - пишет он жене в письме от 8.6.34 г. (Х. 490).

Нет, не выдерживает серьезной критики все эти “проникновения”. Чего бы стоило нашим публикаторам их “Паpyca” взять новую книгу И. Скатова “Русский гений” (кстати, автор - директор Пушкинского дома в Санкт-Петербурге) да и дать фрагменты из нее. “Из недавно найденных материалов мы узнаем, - говорится в книге, - что жена Пушкина умела и могла быть трогательно заботливой подругой поэта, пытавшейся брать на себя даже часть бремени, которое традиционно нес муж: ему так нужен покой для работы”. (Н. Скатов, Русский гений, М., 1987, С.314). А сколько нового нашли бы публикаторы в глубоко научной книге Стеллы Лазаревны Абрамович “Пушкин в 1836 году” (Л., Наука, 1985).
Еще один довод.
Натали не оставила воспоминаний? Не писала писем знакомым и друзьям Пушкина? Да разве это состав “преступления”? А письма Пушкину? Почему ни слова о них не нашлось у автора Д.? Если говорить о просвещенности, образованности Натальи, то и здесь автор не обошелся без натяжек и обвинений, лжи. Пушкинисты свидетельствуют, что жена Пушкина была достаточно образованна: Гончаровы позаботились об этом. У Пушкина мы находим воспоминания и о стихах, которые присылает ему Натали: так что в какой-то мере была сведущей и в стихосложении. Но чего уж не было, того не было; поэтессой не была. Была женой русского гения. И тут мы снова обратимся к книге Н. Скатова “Русский гений”. И ответим словами известного пушкиниста на главное обвинение - якобы Наталья Николаевна могла, но не захотела, ничего не сделала для того, чтобы предотвратить или отсрочить смерть поэта “хотя бы на дни” (Ю. Дружников).В конце своей статьи Ю. Дружников вообще снимает всякую вину с Дантеса. Оказывается, Пушкин сам искал смерти “и мог закончить жизнь и без помощи Дантеса. Дантес реабилитирован полнотью. И эта ложь преподносится как откровение да еще в юбилейный год!?

Откроем же книгу настоящего пушкиниста.
“Жена Пушкина была и осталась типом русской верной мужу женщины от начала и до конца. И за концом: как точно, пункт за пунктом, слово в слово исполняет она его последнюю волю.
Между прочим, представление чуть ли не о непрерывных блистаниях Натальи Николаевны в свете должно хоть как-то поправляться и такой простой вещью: почти каждый год она рожала и за шесть лет принесла мужу четверых здоровых детей. И даже, как по заказу, - два мальчика, и две девочки. Достаточно перелистать книгу “Потомки Пушкина” (Л., 1978), чтобы увидеть, как плодотворно и разнообразно, как широко и достойно продолжился в России и в Европе пушкинский род” (Н. Скатов Русский гений, с.314).

Около семи лет после смерти Пушкина проживет Наталья Николаевна одна со своими четырьмя детьми в родовом калужском имении Полотняный Завод. Прощаясь с нею, Пушкин сказал: “Отправляйся в деревню, носи траур по мне в течение двух лет, потом выйди замуж, но только не за шалопая”. (“Разговоры Пушкина, М., I99I, с.288). В 1844 году она вышла замуж вторично, за кавалергарда генерала П.П. Ланского, стала Ланской. У нее родилось еще две дочери. Она прожила всего 51 год. В Санкт-Петербурге на старом Лазаревском кладбище Александро-Невской лавры, стоит надгробие, окруженное железной оградой. На камне надпись: Наталья Николаевна Ланская. Род. 27 августа 1812 года. Сконч. 26 ноября 1863.” Для нас она навсегда останется Пушкиной.
Но вернемся к нашему сюжету.

Кому же так неопрятно угодно представить жену Пушкина? Кто сей автор, который не гнушается опорочить жену великого русского поэта? К тем сведениям, которые сочла необходимым сообщить газета, перепечатавшая статью Юрия Дружникова “Взаимное несчастье” следовало было добавить ряд новых данных. Юрий Дружников был московским журналистом, членом Союза писателей. Лет десять назад эмигрировал из страны, живет сейчас в Дэвисе, США. Он автор книги “Ангелы на кончике иглы”, своего рода агитфельетонного романа. Одна из особенностей этой книги - негативное отношение к русской истории. Один из героев этой книги говорит: “Мне стыдно, что я русский” (Ю. Дружников. Ангел на кончике иглы. М., 1991, с.134). И этот взгляд, судя по книге, разделяет автор.

Юрий Дружников - имя это отечественному, т.е. русскому читателю, по существу, неизвестно. Но стреляет он своими статьями не только в Натали, но и в Пушкина: отчего же нам и его не назвать новоявленным Дантесом: “Явился Дружников Дантесом и Натали он расстрелял...”
Так зачем же перепечатывать эту клевету в нашей газете?
Не нам ли пристало помнить то, что завещал своим друзьям Пушкин - а завещал он “священную обязанность оградить имя жены его от клеветы”.

Профессор Cepгей Крившенко
20.03.I999 г.
г. Владивосток

Р.S. Автору этой статьи довелось побывать - посчастливилось! - и в Михайловском, и в Ленинграде, на Мойке, на квартире поэта, и в Болдино, и в Москве, у Никитских ворот, у церкви Большого Вознесения, где венчался Пушкин. Свет в душе остался и остается навсегда. И еще. Однажды мне довилось прочитать статью об одном немецком писателе, посетившем дом на Мойке, где скончался поэт. Он сказал журналисту: “Русский гениальный поэт пошел на смертельный поединок за честь жены, за честь семьи... Нет, такой народ победить нельзя!” Что к этому нужно добавить!?



 

“ПЛАВАТЬ ПО МОРЮ НЕОБХОДИМО...”

Очерки путешествия в русской литературе середины ХIX века.
Дальневосточная тема в произведениях И.А.Гончарова и К.М.Станюковича

Жанр очерка путешествий... По-особому зазвучал он, когда на море пришли русские писатели-реалисты. Речь идет о Гончарове, Григоровиче, Станюковиче. Именно с творчеством этих писателей связано движение морской прозы к реализму, утверждение реалистического метода изображения жизни и быта русских моряков. По-разному судьба породнила этих писателей с морями. В 1852-1854 годах плавание на Тихий океан, к берегам Японии, к русским восточным землям, совершил 40-летний И.А. Гончаров, к тому времени уже автор “Обыкновенной истории”, и запечатлел это в книге “Очерков путешествия” “Фрегат “Паллада”, вышедшей отдельным изданием в 1858 году. 36-летний русский беллетрист Д.Б. Григорович, к тому времени автор “деревенской” повести “Антон-Горемыка”, описал два своих морских путешествия вокруг Европы в 1856-59 годах в путевых очерках “Корабль “Ретвизан” (1859-63 гг.).Семнадцатилетний гардемарин Костя Станюкович, будущий классик русской маринистики, в 1861 году был послан в кругосветное плавание, дошел до Владивостока - так появятся очерки “Из кругосветного плавания” (1867), а затем и классические его морские повести и рассказы.

Русская маринистика развивалась как бы по двум ветвям, по двум линиям. Одна ветвь - это “чистая” беллетристика, связанная с романтизацией вымышленных героев, началом своим имевшая повесть безымянного автора “О российском матросе Василии Кариотском...” Другая ветвь - это чисто документальная маринистика, начиная с записок мореходов вплоть до очерковой прозы Гончарова и Станюковича. В этом русле - очерковые произведения историографа российского флота Н.А. Бестужева (“Рассказы и повести старого моряка”, “Морские сцены”, “Крушение российского военного брига “Фальк”), В. Даля рассказы “Матросские досуги”, повесть “Мичман Поцелуев”, содержащая автобиографические подробности из жизни самого автора, отдавшего семь лет флотской жизни (кадет Морского корпуса, а затем офицер). Кстати, нелишне напомнить, что в “Толковом словаре живого великорусского языка” Даля тоже запечатлелась флотская жизнь, увиденная и услышанная автором. Это целая тема... Сюда же относятся “Записки русского офицера во время путешествия вокруг света” А. Бутакова, “Воспоминания на флоте” Павла Свиньина, “Письма об Америке” Н. Славинского, “Письма из кругосветного плавания” Н. Никидирова и др.
В противоборстве и взаимообогащении различных стилевых тенденций, прежде всего романтической и реалистической, в русской маринистике набирала силу ветвь, связанная с изображением жизни, быта, психологии моряка. В критике отмечено, что в зарубежной маринистике, в творчестве Д. Дефо, В. Скотта, В. Гюго, Э. Сю, Ф. Купера, Ф. Мариетта морская тема давно приобрела форму повествования о жизни и быте моряков. И это делало ее по-особому привлекательной. Да и сюжет, как правило, был остро-занимательным. Русская маринистика не повторяла характерные особенности зарубежной маринистики с ее увлеченностью авантюристическим сюжетом, обязательным образом корсаров, “морских волков” и т.п. персонажей, которые, как известно, “играли свою роль в утверждении колониальной экспансионистской политики западных держав. В развитии этой второй линии русской морской прозы проявился характерный для нашей литературы гуманизм, чистота нравственного идеала” (Вильчинский В.П. Русские писатели маринисты. С. 9-10)

Вызревание реалистического начала в русской маринистике связано с утверждением нового метода отображения героического в жизни. Уже в творчестве Бестужева-Марлинского были сделаны наметки реалистического изображения моряков. И там, где он отходил от риторики, появились произведения, отличающиеся правдой жизни. Такова повесть “Мореход Никитин”(1834) - о мужестве простых русских людей. “В этом произведении, - писал М.Б. Храпченко, - Марлинскому прекрасно удалось показать героизм русского человека, побеждающего врагов и бесстрашием своих действий, и умом, сметкой”. Героические мотивы, по его словам, “выразительно выступают и в повести “Лейтенант Белозор” (1831), изображающей действия русских моряков в период войны с Наполеоном” (Храпченко М.Б. Собр. соч., т.1, М., 1960, с.7). Кстати, В.Г. Белинский, остро критиковавший “отвлеченные и безличные олицетворения бешеных страстей “фосфорических” натур повестей Марлинского, более снисходительно оценил именно эти рассказы, написанные “без особенных претензий”, отметил в них “забавные матросские разговоры” (3.28.34.) В дальнейшем русская проза, не без влияния Белинского, преодолевает ложноромантическую риторику, движется к правде психологического постижения характера. Наступал период “натуральной прозы”.
Так уже получилось, что изображение морской жизни в творчестве Гончарова и Станюковича оказалось тесно связанным с дальневосточной темой, с героикой освоения Дальнего Востока, Тихого океана. Во многих работах о творчестве писателей говорится об этом мимоходом. А между тем знакомство с дальневосточной страницей жизни русского народа, далеко незаурядным, необычным специфическим жизненным материалом имело значение для развития творчества Гончарова Станюковича. В частности, не отвлеченное значение имеет проблема героического начала в книге “Фрегат “Паллада” Гончарова. Почему мы подчеркиваем это? Некоторые исследователи издавна утверждают, что у Гончарова в его “Фрегате” отсутствует героическое начало. Другие робко оспаривают это утверждение, но при этом дальневосточные страницы “Фрегата” остаются за бортом спора. А проблему эту, на наш взгляд, нельзя решить в полном объеме без учета дальневосточных страниц, без учета наблюдений и размышлений автора “Фрегата” о героях освоения Сибири и Дальнего Востока, Сибирской Руси...

Это была эпоха, когда рушились устои крепостничества, складывались буржуазные отношения. Лопахины подбирались к “вишневому саду”. “Ему была бы выгода - радехонек усадьбы изводить” (Некрасов). Россия вошла в зону первого революционного кризиса. Возникали разные пути его разрешения. Крестьянские бунты нарастали. Для власти имущих стало ясно, что лучше освободить сверху, чем ждать, пока свергнут снизу. Крестьянин освободили, но без земли. Революционные демократы считали, что реформа была половинчатой, что выиграли от нее помещики. Народный поэт Некрасов отвечал на этот вопрос своими стихами. Его странствующие мужики, “крестьяне добродушные, выслушав исповедь помещика Гаврилу Афанасьича Оболта-Оболдуева, лишившегося своих привилегий, сочувственно констатировали: “Порвалась цепь великая, Порвалась - расскочилася: одним концом по барину, другим по мужику...” Борьба за землю, за волю, счастливую долю продолжалась. Многие крестьянские семьи, влекомые мечтой о свободной земле, уходили на окраины России, особенно на Дальний Восток. На Россию зарились со стороны, стремясь оттеснить ее от морей. Слабость царского самодержавия обнаружилась особенно в пору Крымской войны, когда объединенные силы Турции, Англии и Франции обрушились на южные границы России. Несмотря на мужество и героизм русских солдат и матросов, оккупанты после усиленной осады взяли русский город Севастополь. Так Запад еще раз попытался поставить Россию на колени. Кстати, не забудем, что в эти же годы на противоположном берегу Тихого океана, в Америке разразилась настоящая гражданская война между Севером и Югом, только в 1865 году в результате кровавых сражений было повержено рабство. Художественное свидетельство тому - роман Маргарет Митчел “Унесенные ветром”. Русские моряки окажутся и свидетелями, и участниками этих событий на американском берегу: они помогали северянам завоевать свободу.
Для России это была эпоха новых великих географических открытий. “Географический взрыв” произошел в середине века, хотя начались кругосветные плавания в начале века. Кругосветные путешествия, плавания в разные страны набирали силу. Только в 1815-1826 годах было предпринято 16 кругосветных плаваний, 10 экспедиций в Арктику (Гуминский В. Открытие мира или путешествия и странники. М., 1987. - с.184). Пик открытий землепроходцев - 50-е годы. Капитаном Геннадием Невельским было доказано, что устье Амура судоходно, что Сахалин не полуостров, а остров. В 1858 году между Россией и Китаем был заключен Айгунский договор. В ознаменование этого события в Иркутске была сооружена арка, на которой было написано: “26 мая 1858 года”, а с другой стороны: “Путь к Восточному океану”. В 1860 году заключен Пекинский договор. “Основой для заключения этих договоров, - пишет А.И. Алексеев в книге “Освоение русскими людьми дальнего Востока и Русской Америки” (изд-во “Наука”, М., 1982, с.13), - была взаимная заинтересованность сторон в урегулировании пограничных проблем и совместном отпоре англо-французской агрессии, географическую же базу для их заключения заложила Амурская экспедиция 1849-1855 гг., действие ее начальника Г.И. Невельского”. Как известно, в период Крымской войны англо-французский флот пытался овладеть русскими землями Дальнего Востока, взять Петропавловск-на-Камчатке, однако нападение было отбито героическими усилиями русских солдат и матросов. Заключение договоров России с Китаем глубоко знаменательно. Открывалась перспектива развития двух великих держав.

Западные державы стремились ослабить позиции России на Дальнем Востоке. Определенные шаги русского правительства были направлены на укрепление дальневосточных границ. В этой связи современный исследователь отмечает некоторые особенности окраины. “Если переселение крестьян в Сибирь вызывалось в условиях царизма исключительно невозможностью решения аграрного вопроса в европейских губерниях России, то переселение на Дальний Восток диктовалось и соображениями внешнеполитического, стратегического порядка. Кроме того, крестьянин-переселенец по завершении своего путешествия становился нередко батраком или пролетарием в городе. И в этом смысле переселение на Дальний Восток выходило за рамки аграрного движения” (Алексеев А.И. Освоение русскими людьми Дальнего Востока и Русской Америки. М.,1982, с.25).

Россия укоренялась, обстраивалась на дальневосточных берегах. Это, разумеется, достигалось государственными интересами, политикой государственной власти. Но главная роль в этом принадлежала народу, тысячам и тысячам простых людей, которые шли на новые земли, строили посты и селения. “Пусть в названиях станиц будет жить память о наших предках, радением и подвигом своим сделавших эту землю русской”, - говорил в те годы Н.Н. Муравьев-Амурский, подчеркивая глубинный смысл подвижнического труда народа, его лучших сынов. Свою лепту вносили в это дело передовые общественные деятели, ученые, мореплаватели. Русская литература необыкновенно близко принимала к сердцу народные дела, думы и чаяния и не могла пройти мимо этой страницы истории, полной испытаний, героизма, страданий.


Под парусами фрегата “Паллада”

“Очерки путешествия” И.А. Гончарова “Фрегат “Паллада” были первой ласточкой в ряду книг писателей-реалистов о море, о моряках. Книга стала “первым произведением, которое художественно “открывало” Дальний Восток, определяло одну из новых перспективных тем русского реализма: тему Востока”, - пишет в статье “Дальневосточная тема в русской литературе конца XIX - начала XX века” В.Г. Пузырев (“Вопросы литературы в дальневосточном краеведении. Вып. I, 1957, с.77).

Как известно, Гончаров прошел на фрегате “Паллада” от Балтийского до Охотского моря, от Кронштадта до Императорской (ныне Советской) гавани. Затем он сухопутным путем, через Сибирь, возвращается в Петербург. В плавании Гончаров исполнял обязанности секретаря адмирала Путятина, которому было поручено заключить торговое соглашение с Японией. К тому времени Япония была отторжена от мировой цивилизации, говоря словами Гончарова, собственным “бамбуковым занавесом”. Россия искала путей сближения и развития торговли со своим восточным морским соседом. Гончаров описал путь фрегата “Паллада”. В поле зрения автора оказались Англия, Малайя, Китай, Япония, Филиппины, Корея, русский берег... Воды трех океанов омывали борта фрегата - Атлантического, Индийского, Тихого. Сколько экзотики в одних названиях: Сингапур, Гонконг, Ликейские острова, Манилы. Сколько открыто новых миров! Заключительная часть книги - обратный путь через Сибирь в Центральную часть России, в Петербург. И тут свои “новые миры”. Прежде всего Сибирская Русь, мир Сибири, Якутии. Как нелегко это было все обнять! Сам Гончаров, еще только ступив на борт корабля, робел перед сложностью задачи. “Я просыпался с трепетом, с каплями пота на лбу, - писал он в первом письме. - Я боялся, выдержит ли непривычный организм массу суровых обстоятельств, этот крутой поворот от мирной жизни к постоянному бою с новыми и резкими явлениями бродячего быта? Да, наконец, хватит ли души вместить вдруг, неожиданно развившуюся картину мира? Ведь это дерзость почти титаническая!” (с.I3).

И организм выдержал? И души хватило вместить в себя весь мир!
Обращаясь в 1855 году к читателям “Отечественных записок”, где была начата публикация книги, Гончаров писал, что не имел; ей возможности, ни намерения описывать свое путешествие как записной турист или моряк, еще менее как ученый. Он просто вел, сколько позволяли ему его служебные занятия, дневник и по временам посылал его в виде писем к приятелям в Россию, а чего не посылал, то намеревался прочесть в кругу их сам, чтобы избежать изустных с их сторон вопросов о том, где он был, что видел, делал и т.п.

Итак, Гончаров давал себе отчет в том, что его записки - не записки туриста или моряка, а тем более не записки ученого. Этим подчеркивалась их определенная жанровая особенность. Это очерка или “путевые письма” именно писателя, его рассказ о том, где был, что видел, о чем думал. В этом рассказе слышен прежде всего “голос поэта эпического”, как справедливо было отмечено в предисловии к первому изданию книги. Там же говорилось, что автор сделал “героем путешествия самого себя” и таким образом “придал обыкновенным впечатлениям путешественника индивидуальный характер”, что книга приобретала “поэтическое и национальное значение... скромной одиссеи”. Круг наблюдений автора - это то, “влекло его к себе с особенной силой, как человека и поэта народного по преимуществу - начиная от природы... и кончая простым матросом, костромским парнем, перенесенным под тропическое небо”. Эту оценку приводил Добролюбов в своей рецензии на Фрегат”.

Он же напомнил и о рецензии на “Фрегат” А.В. Дружинина, тоже выделившем личность писателя: “он оригинален и национален...”
К сожалению, эти художественные особенности не замечала подчас критика. Был период, когда книга Гончарова стала рассматриваться, как простое описание дальнего плавания, содержание которого определялось, с одной стороны, культурными интересами автора, а о другой - объективными данными, так сказать, географического характера. С конца 60-х годов XIX века “книга, строго говоря, была забыта. Она перестала ощущаться как литературное произведение. А между тем она, конечно, представляет собой замечательное явление именно в области художественной литературы, - писал в 1935 году Б. Энгельгардт. - Она занимает свое особое место в истории жанра путешествий, где очень трудно подыскать к ней аналогию во всей европейской литературе...” (Литературное наследство. М„.,1935, с.309). Такая оценка! Так что определение “скромной одиссеи”, имеющей поэтическое и национальное значение, выдержало испытание временем.

В центре книги - образ повествователя, путешественника. Фигура эта, как помним, возникла ранее, в путевых записках Давыдова, Головнина и т.д. Но там это был просто рассказчик, реальное лицо, автор, внимание которого преимущественно концентрировалось на наблюдениях и описаниях достопримечательностей, событий и т.д. У Гончарова рассказчик приобретает черты литературного героя со своим индивидуальным характером: писатель отнюдь не эпизодично, а постоянно держит читателя в курсе духовной жизни, внутренних размышлений, движения мысли, чувств. Открывается личность со своим отношением к миру. И эта личность - русский путешественник. Не случайно здесь на память приходят “Письма русского путешественника” Карамзина. Именно русского - и там, и здесь. Ибо все, что будет описано, все увидено глазами русского человека, глазами человека, унесшего почву родной Обломовки на ногах (“и никакие океаны не смоют ее”). В своей “русскости” гончаровский путешественник предстает миру иначе, чем путешественник Карамзина: там Европа, здесь вся Вселенная. “Гончаровская Вселенная, созданная вослед карамзинской “Европе”, выросла  в образ не менее цельный, но более глобальный и в силу масштабности картины и благодаря глубокой укорененности концепции в современной писателю русской и мировой истории”, - замечает В.А. Краснощекова (9.30). Так жанр путевых очерков приобретал эпическую масштабность.

Характерно, что русская литературная критика к тому времени все чаще подчеркивала, что жанр путешествия требует не только и не столько калейдоскопа фактов, но прежде всего живого человеческого взгляда на все подробности. Так, в “Обзоре русской морской литературы”, опубликованном в “Морском сборнике” в 1854 году, говорилось: “Путешествия всегда и везде составляли любимое чтение публики... Иные путешественники полагают, что публике нужны только плоды их наблюдений..., а не подробности: где, когда и при каких обстоятельствах, что замечено автором. Но такие отдельные описания, при всей занимательности содержания, лишены той обаятельной прелести, какую придало бы им присутствие живого лица, и оттого кажутся сухими, утомительными, безжизненными” (Морской сборник, №5, 1854, раздел 1У, с.24).
Кстати, Белинский, говоря о путевых записках одного из своих современников, находил достоинства именно в оригинальности взгляда на вещи. “Главная заслуга автора писем об Испании состоит в том, - писал критик в статье “Взгляд на русскую литературу 1847 года”, - что он на все смотрел собственными глазами”.

Эти слова, несомненно читал и Гончаров: ведь в этом обозрении Белинский говорит и о романе “Обыкновенная история”. Через четыре года Гончаров отправится в свое путешествие, и кто знает, не эти ли суждения Белинского подскажут ему форму путевых заметок-писем. Во всяком случае, он вспоминает о них в предисловии к третьему изданию “Фрегата”: “Утверждают, что присутствие живой личности вносит много жизни в описания путешествий...”

Размышления Белинского как будто прямо относятся к книге Гончарова. Да, главная заслуга Гончарова в том, что на все смотрел собственными глазами, и взгляд этот и оригинален, и объективен. Но это не объективность регистратора, в чем не раз обвиняли Гончарова. Надо быть очень чутким, иметь “тонкое обоняние” (Гоголь), и тогда читателю откроются глубинные чувства писателя. Иной раз эти чувства выражены с прямой публицистичностью, и даже с пафосом, наличие которого как бы и не замечается. Но чаще это слово художника. Гончаров хотел увлечь читателя, отсюда его обращение к эпистолярной форме. В книгу врывается нечто романное. Не случайно в наше время “Фрегат...” называют то “географическим романом” (В.А. Недзвецкий), то “предроманом” (Е.А. Краснощекова) (10.229,233).

Описания дальних стран, их жителей, особенностей и случайностей путешествия, по мнению Гончарова, никогда не теряет своей занимательности. История плавания самого корабля, “этого маленького русского мира, с четырьмястами обитателями носившегося два года по океанам, своеобразная жизнь плавателей, черты морского быта, “поэзия моря” - все это тоже само по себе способно привлекать и удерживать симпатии читателя. Но как бы ни умалял писатель достоинств своего пера, не менее важна личность писателя и то, что эта личность несет в своем повествовании. Какую “главную мысль любит” в своем повествовании Гончаров? Судьба России, ее место в цивилизации, перспективы развития в современном мире и в будущем...
Где бы ни был автор, он то и дело перебрасывается мыслью на родную почву. Однако из таких видений, которое не дает нигде покоя, видение русской деревни Обломовки, с ее барином, который живет в себя, в “свое брюхо”, с “живой машиной”, которая стаскивает с барина сапоги, с Егоркой, со всем миром “деятельной лени и ленивой деятельности”, который будет впоследствии назван обломовщиной. В письме первом он пишет из Англии: “Виноват: перед глазами все еще мелькают родные и знакомые крыши, окна, лица, обычаи. Увижу новое, чужое и сейчас в уме прикину на свой аршин. Я ведь уже сказал вам, что искомый результат путешествия - это параллель между чужим и своим”.

“Животная, хотя и своеобразная жизнь”, “развитая жизнь”. На их сопоставлении и противопоставлении вырастают размышления Гончарова о человеческой цивилизации, о судьбах России. Гончаров видит не только крайности, жизнь “грубую, ленивую и буйную”, жизнь бездуховную, но и жизнь развитую, “царство жизни духовной”. Он видит и то переходное состояние, когда жизнь дошла “до того рубежа, где начинается царство духа, и не пошла далее”.
Об этом глава “Ликейские острова”. Гончаров как бы попадает в детство человечества, в его “золотой век”. “Это единственный, уцелевший клочок древнего мира, как изображают его Библия и Гомер”. Куда пойдет эта жизнь? Гончаров трезво видит, что идиллия не беспредельна. Да, это не жизнь дикарей, грубая, ленивая и буйная, “но и не царство жизни духовной: нет следов просветленного бытия”. Природа сама по себе не наполняет целиком жизнь человека. “Царство духа” требует деятельности, деяния от самого человека. Просветленное бытие? Осуществимо ли оно здесь, на благословенных островах? Прогресс, цивилизация лишены идиллии. Вот  и здесь: “у одних дверей стоит религия; у других - люди Соединенных Штатов, с бумажными и шерстяными тканями, ружьями, пушками и прочими орудиями новейшей цивилизации...” И уже более иронично: “Благословенные острова. Как не взять их под покровительство? Люди Соединенных Штатов совершенно правы, со своей стороны”. Словом, “вот тебе и идиллия, и золотой век, и Одиссея”. Дух практицизма, коммерции, приобретательства, властвования одних над другими... Но все это реальность, от нее не уйти. Гончаров довольно редко критикует английского колонизатора. “Человек - машина”, чья добродетель лишена своих лучей”. Да, он цивилизует мир, но одновременно и разрушает, делает его неуютным. Раньше, в советский период было принято подчеркивать обличительный характер изображения колонизаторов у Гончарова. Сейчас в некоторых статьях такая критика стыдливо обходится, ретушируется. Или даже отвергается. Но крайности здесь не нужны. Гончаров не обольщается, рисуя фигуру колонизатора, пожирателя пространств, торговца наркотиков, не останавливающегося ни перед какими нравственными понятиями ради выгоды. Вот только один такой момент прямой характеристики: “Вообще обращение англичан с китайцами, да и другими, особенно подвластными им народами, не то чтоб было жестко, а повелитель, грубо или холодно-презрительно, так что смотреть больно. Они не признают эти народы за людей, а за какой-то рабочий скот...” (“Шанхай”). Нет, сатирический портрет англичанина не задан искусственно, не шаржирован, как то показалось иным исследователям, он дан контрастно, ярко, художественно.

Гончаров увидел мир на разных этапах его развития. И цивилизованные страны и патриархальные, почти доисторические уголки земли, где сама природа благодетельна для человека. Покой и движение, деятельность и не деятельность.

И последние главы “Фрегата...” - это дальневосточные берега, Сибирская Русь... Сибирь видится Гончарову в особом переходном состоянии. Тут возникает образ Сибири исторической, с ее прошлым и будущим. И, разумеется, настоящим. Движение жизни не остановилось, прогресс, хоть и медленно, но продолжается. “Развитая жизнь”, “царство жизни духовной” где-то впереди. “Я теперь живой, заезжий свидетель того химически-исторического процесса, в котором пустыни превращаются в жилые места...” И здесь параллель между чужим и своим обостряется: Гончаров приходит  к мысли о “русском самобытном примере цивилизации...”

Раскроем дальневосточные и сибирские страницы путешествия несколько обстоятельнее. Подвижническое начало проявилось уже в самом факте путешествия Гончарова. Артистическая, созерцательная натура художника, по словам Гончарова, требовала покоя, уединения, независимости от сует дня (“это впоследствии называли во мне обломовщиной”, - пояснил писатель в мемуарных записках “Необыкновенная история”), но та же натура требовала живых впечатлений, движения, умения преодолевать преграды. Сетуя на то, что у него не было средства, чтобы заниматься только своим делом, что приходилось дробить себя на части, Гончаров писал: ”Чего и мне не приходилось делать! Весь век на службе из-за куска хлеба! Даже и путешествовал “по казенной надобности” вокруг света... И все-таки, несмотря на горы и преграды, я успел написать шесть-семь томов!” (“Необыкновенная история”). Путешествие, конечно, много открыло Гончарову.

Гончаров еще с детства мечтал о таком вояже. И вот в возрасте сорока лет, уже известным русским писателем, автором романа “Обыкновенная история” и “Сна Обломова”, “из своей покойной комнаты” он перешел на зыбкое лоно морей”. Оставил привычную жизнь, которая “грозила пустотой, сумерками, вечными буднями”, и ринулся дорогой вокруг света. Уже в начале пути Гончаров задумался, как заменить “жизнь чиновника и апатию русского литератора энергиею морехода”. Как вместить в душу “развивающуюся картину мира”, где взять силы, чтобы воспринять массу впечатлений. И эта “дерзость почти титаническая” оказалась ему по плечу. “На море, кроме обязанностей секретаря при адмирале Путятине, еще учителя словесности и истории четверым гардемаринам, я работал только над путевыми записками, вышедшими потом под названием “Фрегат “Паллада”, - писал Гончаров в своей исповедальной “Необыкновенной истории”. Разработка замысла романа “Обломов”, а также “Обрыва” уступила место очеркам путешествия. “Обе программы романов были со мной, - рассказывал так же Гончаров. - И я кое-что вносил в них, но писать было некогда. Я весь был поглощен этим новым миром, новым бытом и сильными впечатлениями”.

А впечатлительной душе художника открывалось многое. Он, как мы уже сказали, побывал в Англии, перешел Атлантический океан, посетил остров Мадеру, обошел мыс Доброй Надежды, был в Сингапуре, Гонконге, Шанхае, на Ликейских островах, на Маниле, в Японии, дошел до русских берегов, обратный путь совершил через Сибирь.

Он первый из русских писателей своими глазами взглянул на дальневосточные русские земли и воды и написал о них в очерках (до этого читатели знали лишь записки и путевые очерки самих землепроходцев и мореплавателей).

Своеобразное художественное открытие миров востока - главы “Русские в Японии”, “Шанхай”, “Данила”. Особенно обстоятельно раскрыт противоречивый мир Японии - на этом подробно останавливается Е.А. Краснощекова в статьях  “Фрегат “Паллада” как жанр (Русская литература, 1992, N4 и “Мир Японии в гончаровской Вселенной” (II т. журнала “Acta Slavica Japanica” (1993) на русском языке).

В этих главах Гончаров описывает посещение о. Гамильтона, японского порта Нагасаки, плавание мимо корейского берега, а затем Приморья и Императорской (ныне Советской) Гавани. Гончаров пишет о ходе переговоров с японскими властями, которые всячески тормозили заключение торгового договора с Россией, интересны многие бытовые и пейзажные зарисовки (например, картина весеннего Нагасаки). Русские моряки по пути ведут большую работу: идет опись берегов, промер глубин, уточняются карты. 18 апреля прошли остров Цусиму, Гончаров углубляется в историю Кореи, размышляет о нравах народа, о развитии торговли. С большой симпатией отзывается о простых корейцах: “рослый, здоровый народ”, “атлеты, с грубыми, смугло-красными лицами и руками”, “домовитые люди”. И хотя знакомство с жизнью корейцев происходит почти на ходу - состоялось и художественное открытие “мира Кореи”. В русской литературе потом этот мир будет дополнен Гариным-Михайловским, Крестовским, но первым из русских писателей здесь был Гончаров.

5 мая фрегат входит в Японское море. А 9 мая за кормой остаются корейские берега. Гончаров пристально всматривается в новые земли, земли нынешнего Приморского края, где еще через шесть лет будет основан порт Владивосток. “По временам мы видим берег, вдоль которого идем к северу, потом опять туман скроет его”. И далее: “Холодно, скучно, как осенью, когда у нас на севере, все сжимается, когда человек уходит в себя, надолго отказываясь от восприимчивости внешних впечатлений, и делается грустен по неволе. Но это перед зимой, а тут и весной то же самое. Нет ничего, чтобы предвещало в природе возобновление жизни, со всею ее прелестью”. Несколько позже, очутившись в северных широтах, Гончаров еще раз посетует: “Что за плавание в этих печальных местах! что за климат! Лета почти нет... Туман скрывает от глаз чуть не собственный нос”. Как видим, преувеличение, но не романтическое. Гончарову явно не по душе затяжная дальневосточная весна, густые, постоянные туманы, холод и сырость. И берег достаточно далек, чтобы увидеть его, что сотни примет предвещают в природе возобновление жизни.
20 мая (по ст. ст.) 1854 года фрегат подошел к входу в Императорскую гавань. С обычной будничностью сообщает об этом писатель. Только за год до прихода “Паллады” эта бухта была открыта Николаем Бошняком, сподвижником Невельского. “Утро чудесное, море синее, как в тропиках, прозрачное, теплое, хотя не так, как в тропиках, но однако ж, так, что в байковом пальто сносно ходить по палубе. Мы шли все на виду берега. В полдень оставалось миль десять до места... “Но войти в тот день в бухту не удалось. Густой туман, а потом налетевший ветер задержали корабль в море. Какой простор для романтической картины морской бури у родных берегов! Но Гончаров всюду верен духу анализа, реалистическим традициям. Его картина бури чем-то напоминает картину бурана в степи в “Капитанской дочке” Пушкина. “Вот за этим мысом должен быть выход, - говорит дед, - надо только обогнуть его. Право! куда лево кладешь?” - прибавил он, обращаясь к рулевому. Минут через десять кто-то пришел снизу» “Где выход?” - спросил вновь пришедший. “Да вот мыс...” - хотел показать дед - глядь, а мыса нет. “Что за чудо! Где ж он? сию минуту был”, - говорил он. “Марсо-фалы отдать!” закричал вахтенный. Порыв ветра нагнал холод, дождь, туман, фрегат сильно накренило - и берегов как небывало...”

Только 22 мая, к вечеру, фрегат вошел в гавань. Гончаров дает живую и точную зарисовку этих мест: “...мы входили в широкие ворота гладкого бассейна, обставленного крутыми, точно обрубленными берегами, поросшими непроницаемым для взгляда мелким лесом сосен, берез, пихты, лиственницы. Нас охватил крепкий смоляной запах. Мы прошли большой залив и увидели две другие бухты, направо и налево, длинными языками вдающиеся берега, а большой залив шел сам по себе еще мили на две дальше. Вода не шелохнется, воздух покоен, а в море, за мысами свирепствует ветер”.

Так в русскую литературу входил дальневосточный пейзаж с его корневыми прилетами - “обрубленный берег”, “смоляной запах тайги”, туманами и ветрами Тихого океана, запечатленный кистью большого художника.

Необжитый, суровый край рождает в душе писателя вопросы удивления и изумления:
“Что это за край: где мы? сам не знаю, да и никто не знает: кто тут бывал и кто пойдет в эту дичь и глушь?”

В другом месте Гончаров более точен, он скажет, что русские люди шли в эту глушь осваивая восточные окраины, приносили славу отечеству. Здесь же он отмечает, что русские матросы быстро сходятся с местными народностями. Не ускользает от взора Гончарова умение русских матросов “объясняться по-своему со всеми народами мира”. С большой симпатией делает он зарисовки быта нивхов, нанайцев, рисует облик тунгуса Афоньки, с товарищем своим, Иваном, как их называли моряки. Их портреты даны с долей характерности. Афонька ходит на зверей с кремневым ружьем, которое сделал чуть ли не сам или выменял в старину. Гончаров проводит мысль о дружбе русских моряков с коренными народами Дальнего Востока и Сибири: нанайцами, нивхами, якутами. Это в традиции русской литературы. Гуманистическая традиция эта идет от очерков Крашенинникова, от произведений Радищева, Пушкина (вспомним его замечания на полях книги Крашенинникова). Большая русская литература всегда отличалась демократической отзывчивостью, гуманностью, уважением других народов, стремлением к правдивому отражению жизни, проповедью добрых чувств. Вот один из эпизодов, подмеченных Гончаровым на Дальнем Востоке - в нем есть символическое обозначение рождающейся дружбы народов. Дружбы, которая закрепилась в общем труде. Вот этюд из главы “От Манилы до берегов Сибири”:

“Я пробрался как-то сквозь чашу и увидел двух человек, сидевших верхом на обоих концах толстого бревна, которое понадобилось для какой-то починки на наших судах. Один, высокого роста, красивый, с покойным, бесстрастным лицом: это из наших. Другой, невысокий, смуглый, с волосами, похожими и цветом и густотой на медвежью шерсть, почти с плоским лицом и с выражением на нем стоического равнодушия: это - из туземцев. Наш пригласил его, вероятно, вместе заняться делом...” Гончаров любуется слаженностью работы, которая свела двух разных людей. Бытовая картинка, но сколько в ней жизненной энергии!

Так в общем деле росли связи людей труда различных национальностей, рождалось чувство трудовой общности, и это зорко увидено писателем. Такие наблюдения писатель пополнит по пути в столицу, в Якутии, в Сибири, где жизнь не раз сведет его и с местными жителями. Гончаров видит, что приход русских в Сибирь, движение их на тихоокеанские берега благотворно сказывается на развитии местных жителей. Он вступает в полемику с автором книги о якутах “Отрывки о Сибири” Геденштромом (Спб., 1830). Тот высокомерно утверждал, что “якутская область - одна из тех немногих стран, где просвещение или расширение понятий человеческих более вредно, чем полезно”. “Другими словами, - иронизирует Гончаров, - просвещенные люди! не ходите к якутам: вы их развратите! Какой чудак этот автор!” Гончаров высмеивает столь нелепые “парадоксы”, размышляет о необходимости просвещения якутов и других народов, о прогрессивной роли передовых русских людей в этом полезном и благородном деле.

Гончаров кратко описывает свое пребывание в лимане Амура, куда он пришел в августе 1854 года. Шхуна “Восток” покачивалась, стоя на якоре, между крутыми, зелеными берегами Амура, а Гончаров и его спутники гуляли по прибрежному песку, праздно ждали, когда скажут трогаться в путь, сделать последний шаг огромного пройденного пути: оставалось каких-нибудь пятьсот верст до Аяна.

Фрегат “Паллада” был оставлен в Императорской гавани. Чтобы не опустить захвата его англо-французской эскадрой, бродившей по океанским просторам, администрация дала распоряжение затопить “Палладу”. И 31 января 1656 года “Паллада” была затоплена в Константиновской бухте Императорской гавани. О судьбе “Паллады” Гончаров коротко расскажет в главе “Через двадцать лет”, написанной в 1874 году. В 1891 году вышли очерки “По Восточной Сибири. В Якутии и Иркутске”. Эти главы вошли в состав книги.

Гончаров побывал в Петровском зимовье. Он упоминает об открытии транспортом “Байкал” в 1849 году Амурского лимана, а также пролива между материком и Сахалином. Естественно в этом месте было ожидать описания встречи с Невельским и его сподвижниками, упоминания их имен. Но этого не произошло. “По ряду причин, и главным образом, из-за секретности мероприятий, проводившихся в то время в устье Амура, он не оставил описания этих мест” - пишет один из исследователей (12.135). Объяснение не во всем приемлемое. Тем более, если помнить, что и ранее Гончаров обходил многие факты освоения Дальнего Востока, не считая нужным называть имена мореплавателей, заслуги которых, конечно знал. Здесь же Гончаров все объяснил по-своему: “Мне так хотелось перестать поскорее путешествовать, что я не съехал с нашими, в качестве путешественника, на берег в Петровском зимовье и нетерпеливо ждал, когда они воротятся, чтобы перебежать Охотское море, ступить, наконец, на берег твердой ногой и быть дома”. Но задул жестокий ветер, и его спутники пробыли на берегу целые сутки. Кто знает, не пожалел ли Гончаров впоследствии, что не съехал на берег, не встретился с Невельским...

По пути в Аян “Восток” подстерегала опасность встречи с французскими и английскими судами. Но и здесь тон описания лишен романтического ореола. Автор рассказывает, как по пути, якобы для развлечения, приняли участие в войне, задержали судно, оказавшееся китоловным. И только в примечаниях Гончаров считает нужным ответить, что “в это самое время, именно 16 августа, совершилось между тем, как узнали мы в свое время, геройское, изумительное отражение неприятеля горстью русских по ту сторону моря, в Камчатке”. Геройское, изумительное отражение неприятеля - такова оценка Гончаровым Петропавловской эпопеи.

Плавание “Паллады” в этих условиях было далеко не безопасным. “Палладе” пришлось пережить много такого, что не выпадало на долю других русских судов и что никак не укладывается в рамках мирного и безмятежного вояжа”, - замечал Энгельгардт. Было решено при встрече с неприятелем принимать бой (8.323).

Замечательны по-своему страницы, посвященные прибытию в Аян, завершению путешествия. С одной стороны, это реалистически точные, зримые описания тамошних мест, а с другой - авторские размышления, несколько приподнятого, даже романтического характера. Зримо предстает перед читателем этот маленький уголок России”, как называет Аян автор: “Ущелье все раздвигалось, и, наконец, нам представилась довольно узкая ложбина между двух рядов высоких гор, усеянных березняком и соснами. Беспорядочно расставленные, с десяток более нежели скромных домиков, стоящих друг к другу, как известная изба на курьих ножках, - по очереди появились из-за зелени; скромно за ними возникал зеленый купол церкви с золотым крестом. На песке у самого берега поставлена батарея, направо от нее верфь, еще младенец, с остовом нового судна, дальше целый лагерь палаток, две-три юрты, и между ними кочки болот. Вот и весь Аян”.
А в душе путешественника - возвышенные примеры возвращения к родным берегам знаменитых путешественников, когда кровля родного дома кажется сердцу “целой поэмой”. Античное, своеобразно-романтическое сталкивается с обыденным, реальным - и, кажется, подчас Гончаров нарочито снимает ореол романтики. “Кто не бывал Улиссом на своем веку и, возвращаясь издалека, не отыскал глазами Итаки? “Это пакгауз”, - прозаически заметил кто-то, указывая на дразнившую нас кровлю, как будто подслушав заветные мечты странников”. Однако же за этим явным снижением идет и возвышение романтического и героического в жизни - и этого нельзя не заметить. Путешественники ступают на родной берег: “Но десять тысяч верст остается до той красной кровли, где будешь иметь право сказать: я дома!.. Какая огромная Итака и каково нашим Улиссам добираться до своих Пенелоп!” - восклицает Гончаров, рисуя реалистически достоверную картину предстоящего пути. Романтический мотив врывается в рассказ о прощании с морем. “Я быстро оглянулся, с благодарностью, с любовью, почти со слезами. Оно было сине, ярко сверкало на солнце серебристой чешуей. Еще минута - и скала загородила его. “Прощай, свободная стихия! в последний раз...” В реалистической картине Гончарова мелькнул романтический пушкинский образ, приоткрывая душевное волнение героя. Развивая мотив романтики и героики, Гончаров потом в главе “Через двадцать лет”, вспоминая” страшные и опасные минуты плавания и рассказывая историю гибели “Дианы”, сравнит подвиги русских моряков с подвигами героев “Одиссеи” и “Энеиды” и скажет: “Ни Эней с отцом на плечах, ни Одиссей не претерпели и десятой доли тех злоключений, какие претерпели наши аргонавты...”

И здесь пора вернуться к спору о героическом начале в книге Гончарова. В 30-е годы Б.М. Энгельгардт высказал мнение, что героический план начисто отсутствует у Гончарова и что в силу особого характера его творческого сознания “патетическое” давалось ему чрезвычайно трудно” (Литературное наследство, 1935, кн. 22 с.331). По мнению Энгельгардта, Гончаров изгнал из своей книги патетический и романтический элементы. Это мнение оспорил Г.Ф. Дозовик в статье “Морская тема в книге И.А. Гончарова “Фрегат “Паллада” (II.89). “Но разве реализм исключает изображение героического, в частности, повседневной “будничной” героической борьбы людей с грозной и капризной морской стихией?” - спрашивал он. Оспаривая утверждение Энгельгардта, что Гончарову “не давалась беспокойная героическая тематика, требующая повышенно-эмоционального напряжения стиля”, Лозовик приводит примеры описания урагана в Тихом океане, ряд морских пейзажей, свидетельствующих, по мнению автора статьи, о романтической приподнятости “Фрегата “Паллады”. Отмечая это, В.Г. Вильчинский в книге “Русские писатели-маринисты” подчеркивал, что подобные страницы “составляют исключение в ровном и нарочито приземленном стиле Гончарова, для которого в целом, по справедливому замечанию Энгельгардта, характерно “спокойное, слегка ироническое, шутливо-добродушное описание”. Этому вторят и другие: “добродушно-ворчливый, шутливый (по отношению к себе) тон рассказчика...” Семанова М.Л. 0 своеобразии жанра путевого очерка. В сб. “Проблемы метода и жанра”, Томск, 1978, с.28).

А между тем характеризовать стиль повествования как только “спокойное, слегка ироническое, шутливо-добродушное описание”, или “добродушно-ворчливое”, “нарочито приземленное, было бы неточно. Гончаров не отрешается и не патетики, и не от своеобразного пафоса. И несмотря на справедливость многих упреков в том, что он не показал в полную силу героику морского труда, героическое начало в книге обойти нельзя. К сожалению, дальневосточные и сибирские страницы, оказавшиеся за пределами морского путешествия, оказались за бортом некоторых литературоведческих работ. А между тем без этих размышлений не мыслится образ одного  из главных героев этой “скромной Одиссеи” - образ самого автора и с его глобальной мыслью о путях России.

Продолжалось путешествие, но не похожее уже “на роскошное плавание на “фрегате”. Как известно, Гончаров в дороге от Аяна до Петербурга пробыл полгода. “Это не поездка, не путешествие, это особая жизнь”, - замечает будущий автор “Обломова”... Особая жизнь! Дорога! Болота, реки, бедные жилища, своеобразие языка, снег, морозы. И опять - “Зачем я здесь?” Что суждено этому краю? Сухопутным путем, на коне, в телеге, на лодке, а где и пешком возвращался он в столицу. Конечно, на его долю не перепадает всех тех тягот, которые достаются казакам и проводникам-якутам. Его “высокоблагородие” опекают, но все же... Одна дорога через тайгу и болота, через каменистые отроги и перевалы, через студеные реки не раз повергает в изумление и заставляет подумать о тех, кто живет в этом краю, слывущем “безымянной пустыней”. Он пустыня и есть. Не раз содрогнешься, глядя на дикие громады гор без растительности, с ледяными вершинами...” - признается писатель. И при этом, рассказывая, что всюду путешественника встречает кров и очаг, не удержится воскликнуть, вопрошая: “увы! где романтизм?”
Он показывает тех, кто одолевает эту природу, кто на этих землях обжился, обустроился, занимается хлебопашеством, в поте лица своего добывает хлеб насущный.

Русские обустроили эти места, проторили тропы, построили мосты, станции. Конечно, все это еще зыбкое, первичное, но все же: пусть “мост сколочен из бревен, но вы едете по нем через непроходимое болото”. Пусть на станции плохая юрта для ночлега, но все же это кров, тепло. И здесь естественно возникает перекличка с Аполлоном Майковым, который в своей статье назвал “русский пикет в степи зародышем Европы” (СПб ведомости, II авг. 1854 г.) В таком случае, спрашивает Гончаров, “чем вы признаете подвиги, совершаемые в здешнем краю, о котором свежи еще в памяти у нас мрачные предания, как о стране разбоев, лихоимства, безнаказанных преступлений?” (7,529). Так набирает высоту мысль о героическом начале в деяниях русских людей в Сибири. “Робкие, но великие начинания” - и Гончаров по-своему благословляет их (7,532). Гончаров напоминает о порочных методах западной цивилизации. В этом молодом крае одно только вино, на его взгляд, погубило бы горсть детей”, как оно погубило диких в Америке” (7,533). И потому хочется ему видеть в русской работе в Сибири “уже зародыш не Европы в Азии, а русский самобытный пример цивилизации, которому не худо бы поучиться некоторым европейским судам, плавающим от Ист-Индии до Китая и обратно”(7,533). Мы не утверждаем, что вся жизнь пошла не по Гончарову, но мечта была реальной, в ней светится русский идеал.

Как будто и не в манере Гончарова, скажем, рисовать характер русской женщины так, как о нем писал поэт Некрасов, но вчитайтесь в отрывок, где он описывает встречу с молодой крестьянкой, и вы почувствуете - не мог и он не восхититься красотой и силой русской крестьянки. Девушка пригласила Гончарова посмотреть в строящуюся избу. “Мы вошли: печь не была еще готова, она клалась из необожженных кирпичей. Потолок очень высок; три большие окна по фасаду и два на двор, словом большая и светлая комната. Начальство велит делать высокие избы и большие окна”, - сказала она. “Кто ж у вас делает кирпичи?” - “Как же, и бревна рублю, и пашу”. - “Ты хвастаешься!” - Мы спросили брата ее, правда ли? “Правда”, - сказал он. “А мне не поверили, думаете, что вру: врать не хорошо, - заметила она. - Я шью и себе и семье платье, и даже обутки (обувь) делаю”. - “Неправда. Покажи башмак”. Она показала препорядочно сделанный башмак. “Здесь места привольные, - сказала она, - только работай, не ленись...”(7,509)

И эта встреча с молодой крестьянкой, строящей избу, и с ямщиком Дормидонтом, претерпевающим все людские скорби и неунывающим, и другие встречи с якутами, русскими - побуждают писателя думать о будущем богатого и пустынного, сурового и приветливого края. Писатель убежден - придет время, “безымянная пустыня” превратиться в жилые места, и спрося тогда - кто же “этот титан, который ворочает и сушей и водой? Кто меняет почву и климат?” И уже совсем патетически заговорил здесь Гончаров, и патетика его тревожит сердце читателя: “И когда совсем готовый, населенный и просвещенный край, некогда темный, неизвестный, предстанет перед изумленным человечеством, требуя себе имени и прав, пусть тогда допрашивается история о тех, кто воздвиг это здание, и также не допытается, как не допыталась, кто поставил пирамиды в пустыне. Сама же история добавит только, что это те же люди, которые в одном углу мира подали голос к уничтожению торговли черными, а в другом учили алеутов и курильцев жить и молиться - и вот они же создали, выдумали Сибирь, населили и просветили ее, и теперь хотят возвратить творцу плод отброшенного им зерна. А создать Сибирь не так легко, как создать что-нибудь под благословенным небом...” (7,527). Что здесь? Идея величия труда созидателей египетских пирамид?
Прославление успехов цивилизации, освободившей черных от рабства? Особое слово о мужестве тех, кто “выдумал Сибирь” и кому предстоит еще так много сделать под северным небом? И то, и другое, и третье. Но по особому подчеркнуто здесь значение цивилизующего влияния русских, России, ее “легиона героев? Потому не следует мысль Гончарова подправлять, как это подчас делается, Особенно не хотят замечать жесткой критики Гончаровым западных колонизаторов, его стремления предостеречь русских людей от эгоизма и цинизма, свойственных и англичанам, и американцам. У Гончарова вы не найдете ни грамма умиления. И неслучайно он подчеркивает цивилизаторскую миссию России перед человечеством. Преображение Сибири - русский самобытный пример цивилизации... Что из того, что это не только реальность, но и мечта! И не случайно также эта мечта о могуществе свободного человека в Сибири откликнется потом у Чехова. А в XX веке, уже на новом историческом материале, подхватит ее Твардовский в поэме “За далью - даль”...

Нельзя не вспомнить, что именно сибирские картины как-то по-особому всколыхнули душу Гончарова, возбудили мысли о пагубности крепостничества, порождающего обломовщину. Вот проезжает он сибирским трактом, проселочной дорогой. Всматривается в облик селений, деревенек. Летают воробьи и грачи. Поют петухи. Мальчишки свищут, машут на проезжую тройку. И дым столбом идет из множества труб - дым отечества! “Всем знакомые картины Руси! Недостает только помещичьего дома, лакея, открывающего ставни, да сонного барина в окне. Этого никогда не было в Сибири, и это, то есть отсутствие следов крепостного права, составляет самую заметную черту ее физиономии”, - заключает свои наблюдения Гончаров (7.553). Вот вам и мысль, которую он будет “любить” в “Обломове”! Так думал писатель в 1954 году, за семь лет до отмены крепостного права в России.

А разве не патетичны по своему размышления автора о героическом в жизни, в истории освоения Сибири и Дальнего Востока? Это такой глубинно-смысловой пласт очерков, что обойти его нельзя. Гончаров размышляет о героизме русских людей, о героях истории.
Кого же он причисляет к когорте славных героев, достойных памяти потомков? Гончаров называет имена атамана Атласова, генерал-губернатора Муравьева-Амурского, адмирала Завойко, мореплавателя Врангеля, а наряду с ними - слово об отставном матросе Сорокине, многих и многих других. Сорокин затеял в Сибири хлебопашество. “Это тоже герой в своем роде, маленький титан. А сколько их явится вслед за ним! И имя этим героям - легион (7.532). Особое слово произнесено автором о деятельности “наших миссионеров”. Вначале идут имена никому не известных сибирских священников - Хитрова и Запольского. “Знаете, что они делают? - задается вопросом автор. - Десять лет живут в Якутске и из них трех лет не прожили на месте, при семействе” (7.533). Приобщают к православию, учат грамоте, просвещают. И.А. Гончаров первым ввел в большую художественную литературу имя русского просветителя, священника-миссионера Иннокентия. К тому времени он был епископом камчатским, курильским и алеутским, в его епархию вошла и Якутия. Происходил Иннокентий из семьи сибирского сельского пономаря Евсевия Попова. После окончания Иркутской семинарии Иван Евсеевич Попов получил фамилию Вениаминов - в честь умершего иркутского епископа Вениамина, а 24 ноября 1840 года, после смерти жены, принял монашество и стал отцом Иннокентием. Десять лет он провел в Русской Америке. Гончаров встречался с ним в Якутске. Одному из друзей он писал: “Здесь есть величавые колоссальные патриоты. В Якутске, например, преосвященный Иннокентий, как бы хотелось мне познакомить Вас с ним. Тут бы Вы увидели русские черты лица, русский склад ума и русскую коренную речь. Он очень умен. Знает много и не подавлен схоластикою, как многие наши духовные, а все потому, что кончил не академию, а семинарию в Иркутске, и потом прямо пошел учить и религии, и жизни алеутов, колошей, а теперь учит якутов. Вот он-то патриот” (М. Жилин “Причислен к лику святых... Дальний Восток”, 1997. С.252). Иннокентий Создает буквари, переводит на язык якутов библию, ведет научные наблюдения по этнографии, географии, топографии, натуральной истории. И все это не может не восхитить Гончарова, особенно высоко он оценивает его главный труд - трехтомные “Записки об островах Уналашкинского отдела”. “Прочтя эти материалы, не пожелаешь никакой другой истории молодого и малоизвестного края. Нет недостатка ни в полноте, ни в отчетливости по всем частям знания...” (7,535).

Гончаров указывает, что в якутском областном архиве хранятся материалы, драгоценные для будущей истории. И замечает здесь же, что описаний достойно не только прошлое, но и “подвиги нынешних деятелей”, которые “так же скромно, без треска и шума, внесутся в реестры официального хранилища”. “В суме здешней деятельности хранится масса подвигов, о которых громко кричали и печатали бы в других местах, а у нас, из скромности, молчат”, - с укоризной отечественным журналистам замечает Гончаров.

С большим внутренним одушевлением, можно сказать, с пафосом, напоминает автор о русских землепроходцах, которые шли и идут  в Сибирь. “Вы знаете, что были и есть люди, которые подходили близко к полюсам, обошли берега Ледовитого моря и Северной Америки, проникли в безлюдные места, питались иногда бульоном из голенища своих сапог, дрались с зверями, с стихиями - все это герои, которых имена мы знаем  наизусть и будем знать потомство, печатаем книги о них, рисуем с них портреты и делаем бюсты. Один определил склонение магнитной стрелки, тот ходил отыскивать ближайший путь в другое полушарие, а иные, не найдя ничего, просто замерзли. Но все они ходили за славой” (7.537).

Вспомнив походы тех, кто ходил на край земли “ради славы”, Гончаров не забывает и неприметных подвижников, кто ездит по дальним местам, вплоть до Ледовитого океана по казенной надобности. И якутские купцы не забыты - предприимчивые и отважные, они достигают и на юг, и на север.
Еще и еще раз вчитываясь в путевые очерки Гончарова, вглядываясь в десятки встреч с разными людьми, от крестьянки до губернатора, входя в размышления писателя о подвигах и героях, мы видим, в чем его задушевная мысль: да, для освоения жизни во всех краях отечества нужны герои, нужны подвижники. Героическое начало находит прямое и недвусмысленное выражение в очерках о Сибири, и всего плавания: героев - легион. В Сибири не было крепостного права, откуда во многом истекала обломовщина. И это приоткрыло русский народ в его самых богатых духовных возможностях, показало силу его действия, вселяло уверенность в будущем. Здесь зрела дума о конце крепостного права. И к этому периоду можно отнести слова Гончарова, которые он напишет в 1879 году, подводя итоги своего творчества: “Даль раздвигалась понемногу и открывала светлую перспективу будущего (15.169). Заметим, что здесь и открытие образа далей, который неслучайно прозвучит в другом веке в поэме А. Твардовского - “За далью - даль”, тоже поэме сибирского путешествия.

Где уж нет ни строчки пафосной - это там, где Гончаров пишет о себе, - но как интересен образ путешественника! Нет ничего пафосного в рассказе о денщике Фаддеве, - но за ним раскрыт тоже целый крестьянский мир, мир русского человека на море... Но вернемся к страницам сибирского путешествия.

Обратный путь через Сибирь - это открытие в очерках путешествия мира Сибири, мира Якутии. По суше предстояло пройти и было пройдено от Аяна до Якутска, а затем до Иркутска. А там уж дорога вела до Петербурга. Из Аяна караван вышел в теплое августовское время 1854 года и благополучно добирается до Якутска. Но один переход через Джукджур чего стоит! Пройти в теплое время по Лене не успевали и пришлось почти на два месяца задержаться в Якутске, пока хорошо подморозит дорогу. 26 ноября при морозе в 36 градусов выезжают из Якутска и только в самую заутреню Рождества Христова, т.е. 25 декабря по старому стилю прибывают в Иркутск. “На последних пятистах верстах у меня начало пухнуть лицо от мороза”, - пишет Гончаров (7.554). Образ дороги - настоящая сибирская одиссея. Одна из ярчайших тем в этом путешествии - якуты и русские поселенцы. Мир якута, коренного жителя этих мест дан через множество событий, подробностей, деталей. С особой силой раскрыт национальный якутский характер при описании перехода через Джукджур. Станицы, юрты, хижины, в которых вставлены льдины вместо стекол... А потом откроется и областной еще не город, а городок Якутск, где Гончаров провел немало времени и перезнакомился со многими: потому мир Якутска тоже дан как бы изнутри. Добрые слова сказал писатель о городе и горожанах. И все это дано через призму настоящего и будущего края. Суровая сибирская природа может быть приспособлена, одолена только общими усилиями якутов с русскими. Для Гончарова это несомненно. Без русской цивилизации, без русского хлебопашества, торговых связей ледяные пространства не обустроить. Вот почему Гончаров приветствует шаги русского правительства, которые “клонятся” к тому, чтобы “с огромным русским семейством слить горсть иноплеменных детей”. Мы не найдем у Гончарова особых актов лихоимства разного рода чиновников, о чем и в те годы нередко писалось. У него свой угол зрения на Сибирь, но не забудьте - с думой о пагубности обломовщины, необходимости “живого дела”.
Путешествовать, по мысли Гончарова, значит хоть немного слить свою жизнь с жизнью народа, который хочешь узнать. Несомненно.

Путешествие помогло Гончарову понять героическую душу народа (“героев легионы”), и это внешне скрытая, внутренняя сила деятельного начала в русском человеке замечена автором и в морском путешествии и в путешествии по Сибири. Разве это могло не отозваться и в самом характере стиля писателя, в тональности его книги? В частности, в отступлениях лирико-филосовского плана? Разве эти авторские размышления не характерны для путевых очерков Гончарова? Не являются ли и стилеобразующими? Так что далеко не всегда и не во всем “искомый результат” достигается “слегка ироническим, шутливо-добродушным”, ворчливым описанием. Но никакой вычурности, неестественности: в русской литературе эту вычурность вымел еще Пушкин с его знаменитой простотой слога. Кстати, такое определение стиля во многом в критике шло от полемического утверждения, высказанного еще Д.И. Писаревым: именно он считал, что Гончаров, “любимый публикой”, не раскрывается перед своим читателем, скрываясь за объективной манерой письма. “Его человеческой личности никто не знает по его произведениям, - писал критик в 1861 году. - даже в дружеских письмах, составивших собою “Фрегат “Палладу”, не сказались его убеждения и стремления; выразилось только то настроение, под влиянием которого написаны письма; настроение это переходит от спокойно-ленивого к спокойно-веселому и больше нам не представляется никаких данных для обсуждения личного характера нашего художника”. Не скажешь, что здесь не схвачено ничего характерного: схвачено. Да, Гончаров как художник стремился к полной объективности и достигает ее в своих романах. Но вместе с тем, какая несправедливость к Гончарову! Как будто он нигде не раскрывается как личность и как будто в письмах отразились лишь преходящие настроения. Ну, да разве для Писарева это редкость - бросаться в крайности: первоначально он вознесет, скажем, “Обломова” (“Мысль г. Гончарова, проведенная в его романе, принадлежит всем векам и народам”, т.1,4) - каково? Как схвачено вечное в романе? Поистине прозорливо! - а затем, в 1861 году, неумеренной запальчивостью Писарев низвергает “Обломова” с пьедестала: “весь “Обломов” - клевета на русскую жизнь” (№1. С.4) Но это уже особый вопрос, вопрос восприятия творчества Гончарова критикой, глубины его прочтения современниками - проблема, которая, кстати сказать, принесла Гончарову немало огорчений, “мильон терзаний”. Не понимали на каждом шагу! Иначе зачем бы писателю понадобилось самому выступать с толкованием своего творчества в статье “Лучше поздно, чем никогда”.

Но вернемся к “Палладе”. Да, в книге есть и шутливое русское, почти крыловское добродушие, и ирония, и юмор, - как же не прожечь иронией несовершенства действительности, - и приземленность слога, и спокойно-ленивое и спокойно-веселое настроение. Но вместе с тем в книге присутствует и тональность самого серьезного размышления о жизни, своеобразного “личного воодушевления” - под этим еще с времен Карамзина стали понимать пафос писателя. Этим “личным воодушевлением” и раскален гончаровский “Фрегат”. Прочитайте, еще раз прочитайте хотя бы эти грустные строки его путевых впечатлений. “Мне видится длинный ряд бедных изб, до половины занесенных снегом. По тропинке с трудом пробирается мужичок в заплатах. У него висит холстяная сума через плечо, в руках длинный посох, какой носили древние”. Что же тут шутливо-добродушного или ворчливого? А ведь это тональность, это настроение думы о России, о родном, о русском, российском согревает своим теплом многие страницы.
Вот она, родная Русь, многонациональная, корневая и окраинная, убогая и обильная, с ее характерными типами - с барином, живущим “в свое брюхо”, и нищим мужичком, просящим милостыню. И уже не только перед глазами повествователя, а перед глазами читателя “мелькают родные и знакомые крыши, окна, лица, обычаи”. И голос автора с его неотступной мыслью о главном. О чем? “Я ведь уже сказал вам, что искомый результат путешествия - это параллель между чужим и своим. Мы так глубоко вросли корнями у себя дома, что, куда и как надолго бы я ни заехал, я всюду унесу почву родной Обломовки на ногах, никакие океаны не смоют ее” (7.55) Вот о чем, оказывается, неотступно думает этот “добродушно-ворчливый человек”, автор книги - о родном крае, о России, о почве родной Обломовки, которой не смыть никаким океанам. Какой образ! В горьких испытаниях ХХ века многим русским людям пришлось - на себе испытать верность этого наблюдения писателя: куда бы ни забрасывала судьба русского человека, он уносил с собой почву родной земли. И крупицей этой почвы - его слоя культуры - всегда был Гончаров, его знаменитые романы...

В своих размышлениях Гончаров находит достойное место России, русскому народу, многонациональной стране в мировой цивилизации, в моровой культуре. По его заповедной мысли, как человек имеет свой нравственный долг перед семьей, племенем, народом, так народ имеет свой долг перед человечеством. Русскому народу предстоит сказать свое слово, показать свой путь просвещения народов и цивилизации, освоения холодной Сибири, берегов и земель Дальнего Востока, земель Тихого океана. В наши дни бойкие публицисты и критики задним числом осуждают такие надежды на будущность России, на ее птицу-тройку (гоголевский образ тех лет!), как самонадеенность, неоправданное мессианство и т.д. И уже “изнутри” отказывают нашему народу во “всемирной отзывчивости”, считая, что Россия вызвала “всемирный страх перед своей воинственной мощью”, - так пишет А. Бочаров в статье “Мифы и прозрения” (“Октябрь”, 1990, №8, с.166). Чем же навеян этот страх? Победой в Великой Отечественной войне над фашизмом? Спасением мира от гитлеровской чумы? Умением прийти на помощь в годы испытаний и бедствий - загляните в историю, сколько раз Россия спасала мир то от одного, то от другого нашествия. И не Россия в ХХ веке посылала своих летчиков сбрасывать атомные бомбы на мирные города других стран. Отрицая патриотизм, соборность, православие, такие ортодоксы или ревнители плюрализма (на словах, разумеется) больше всего расстраиваются от того, что сторонники национально-патриотической идеи пекутся не о том, о чем пекутся современники “плюралисты”: “далеко не случайно, - продолжает тот же автор, - возникло само это тавтологическое соединение “национально-патриотического”, ибо в нем отражается не столько национальная, сколько национально-государственная идея: не о сохранении русской нации, а о сохранении российской державы прежде всего заботятся ее ревнители” (там же, 167). Вот вам и прозрение! Оказывается, по логике адептов плюрализма (на словах) русский народ - и другие, живущие вместе, в едином государстве можно сохранить, не сохранив российской державы, России! Разломив Россию, пустив ее на распыл, ибо защита России, державы, единого государства именуется такими авторами “великорусским национализмом”. Как тут не вспомнить ряд знаменитых произведений, от “Клеветникам России” Пушкина до “Скифов” Блока и современного стихотворения Рубцова “Россия, Русь, храни себя, храни!” Выходит, Россию надо защищать и от подобных кликушествующих доброжелателей, презрительно отзывающихся о великой державе. Какое отношение это имеет к предмету нашего исследования, к “Фрегату” Гончарова? К творчеству Гончарова в целом? Самое прямое: в его романах и очерках путешествия - история, наших упований, нашей национальной самокритики, продиктованной любовью к родной Обломовке, к русской земле.

По-своему зазвучала в книге Гончарова “поэзия моря”. Не условно-романтического, а реального, будничного и несказанно притягательного. Это в самом начале он пишет в письме: “я не постиг уже поэзии моря, может быть, впрочем, и оттого, что я еще не видал ни “безмолвного”, ни “лазурного” моря и кроме холода, бури и сырости, ничего не знаю” (7.31). В контексте письма - стихотворение Жуковского, которое начинается словами: “Безмолвное море, лазурное море...” Полемика с романтическим видением “поэзии моря”, будь то Жуковский, Бенедиктов или ранний Пушкин (“Прощай, свободная стихия...”) заметным лейтмотивом проходит через все “путешествие”. За время плавания Гончаров увидит самое разное море. И русский человек на море откроется ему во всем многообразии своего характера. Правда, скажем и то, что фигуру рядового матроса, конечно, не пришлось в литературе открыть Гончарову. И офицеры даны очерково. Но чего стоит фигура вестового Василия, Сеньки Фаддева! - в котором так много подмечено не только индивидуального, но и национального, подлинно народного. А сколько лиц русских офицеров, моряков, дипломатов - реальных, живых, проходит перед читателями - тут целая история в лицах, особенно дорогих для нас, дальневосточников. Вот они эти имена: адмирала Е.В. Путятина, В.С. Завойко, морских офицеров К.Н. Посьета, В.А. Корсакова, И.В. Фуггельма, переводчика О.А. Гошкевича, священника Аввакума, деда и механика А.А. Халезов... Это их усердиями и стараниями открывались дальневосточные берега и воды Российского государства. И многие имена русских мореплавателей остались на карте Тихого океана...

Гончаров выступает летописцем морской одиссеи русских моряков.
Уже через несколько дней плавания Гончаров напишет в письме к Бенедиктову: “Море... Здесь я в первый раз понял, что значит “синее” море, а до сих пор я знал об этом только от поэтов, в том числе и от вас... Вот, наконец, я вижу и синее море, какого вы не видали никогда... Не устанешь любоваться, глядя на роскошное сияние красок на необозримом окружающем нас поле вод... Только Фаддеев не поражается” (7.85). Гончарову важен свой взгляд и взгляд его вестового, вчерашнего крестьянина, занятого своей повседневностью.

Морская жизнь, дальнее плавание высекает в душе Гончарова прекрасный афоризм. “Как прекрасна жизнь, между прочим, и потому, что человек может путешествовать!” Так воскликнул он в своем письме от 18 января 1853 года. Перед этим семь дней и ночей, без устали, свирепствовал холодный ветер, а тут, наконец, установилась хорошая погода, да еще в южных широтах. Путешествовать могут многие, но запечатлеть виденное - для этого нужен божий дар. Современники ждали от Гончарова книги-путешествия. Напутствуя писателя в плавание, его приятель-романтик Владимир Григорьевич Бенедиктов писал:
 

Лети! И что внушит тебе природа
Тех чудных стран, - на пользу и добро,
Пусть передаст, в честь русского народа,
Нам твой рассказ и славное перо!

В 1856 г. Бенедиктов пишет другое стихотворение и печатает в журнале “Отечественные записки”:
 

Недавно странник кругосветный
Ты много, много мне чудес
Представил в грамоте приветно
Из-под тропических небес.

Не без влияния путешествия Гончарова, его писем к Майковым, Бенедиктову, родилось и еще одно стихотворение последнего: о защите Петропавловска-на-Камчатке. Оказывается, и на это событие откликнулся Бенедиктов. В 1854 г. объединенная эскадра англичан и французов напала на мирный русский порт на Камчатке. Кичащиеся своей цивилизаторской ролью европейцы, обрушили огонь своих пушек на дома камчадалов и русских поселенцев. Варварское бессердечие увидел в этом подлом нападении Бенедиктов (разумеется, как и Гончаров). Не так давно это забытое стихотворение Бенедиктова извлек из старых изданий В. Мельник, автор книжки “Литературные классики и Дальний Восток” (Ульяновск, 1993). Ввиду малотиражности книжки считаем возможным воспроизвести это стихотворение здесь полностью.
 

И туда...
И туда - на грань Камчатки
Ты зашла для бранной схватки
Рать британских кораблей.
И, пристав под берегами,
Яро грянули громами
Пришлецы из-за морей.
И прикрыт звериной шкурой,
Камчадал на них глядит:
Гости странные похожи
На людей: такой же вид!
Только чуден их обычай:
Знать, не ведая приличий,
С злостью выехали в свет.
В гости едут - незнакомы,
И, приехав, мечут громы
Здесь хозяевам в привет!
Огнедышащих орудий
Навезли - дымят, шумят!
“А ведь все же это - люди”, -
Камчадалы говорят.
-Камчадал! Пускай в них стрелы!
Ну, прицеливайся! Бей!
Не зевай! В твои пределы,
Видишь, вторгнулся злодей”.
И дикарь в недоуменье
Слышит странное волненье.
“Как? Стрелять? В кого? В людей??”
И ушам своим не веря:
“Нет, сказал, - стрелу мою
Я пускаю только в зверя,
Человека я не бью”.
Август-сентябрь
1854 год
Горько-ироническое стихотворение Бенедиктова построено на контексте противопоставления наивных камчадал, не стреляющий в людей, чужеземцам-джентльменам, колонизаторам, которые несут в мир разбой и грабеж. К счастью, русский адмирал Завойко знал, как поступить с волчьей породой захватчиков: вражья эскадра, потерпев поражение, бежала от камчатских берегов.
Эти стихи и сегодня зазвучали не музейно, особенно после варваровских акций США и НАТО, обрушивших армаду своих томагавков на мирные города Югославии. Снова в пределы мирных людей вторгся злодей, не признающий законов человеческого общежития. И снова оживают страницы гончаровской книги, где мир озирает хищным взором современный ему колонизатор: хищности у него не поубавилось! Как нужна миру сильная Россия!
Итак, в 1855-1857 годах очерки И.А. Гончарова публикуются на страницах “Морского сборника”, “Современника”, “Русского вестника”, “Библиотеки для чтения”, “Журнала для чтения воспитанникам военно-учебных заведений”: таков был журнальный мир тогдашней России. В 1855 году выходят главы “Русские в Японии, в конце 1853 и в начале 1854 годов”. В 1858 году очерки издаются в двух томах. В1874 году Гончаров опубликовал очерк “Из воспоминаний и рассказов о морском плавании (Через двадцать лет)”, так что современная критика (тот же Писарев) не мог знать этих страниц. В 1891 году опубликовал очерки “По Восточной Сибири. В Якутске и в Иркутске”. С учетом этого, повторяем, надо и судить о современной ему критике. Но эти главы - неотъемлемая часть знаменитой кругосветной одиссеи автора “Обломова”.
Иван Александрович Гончаров - автор романов “Необыкновенная история” (1847), “Обломов”(1859), “Обрыв” (1869), воспоминаний, литературно-критических статей “Мильон терзаний” (1872), “лучше поздно, чем никогда” (1879). Его романы нельзя полно понять, не обращаясь к его очеркам кругосветного плавания. Почему? Да потому хотя бы, что все его произведения пронизаны единым пафосом, одушевлены одной генеральной мыслью, одним чувством, идущим от писателя. “Только личное воодушевление автора греет и раскаляет его произведения” (Писарев). А оно, это личное воодушевление, присутствует во всем, что написано Гончаровым. Национальное, народное, общечеловеческое звучат в этих произведениях великого русского писателя в полную силу.
Книга очерков Гончарова “Фрегат “Паллада” сама стала источником поэтического вдохновения: яркие строки о ней написал поэт А. Майков, друг писателя. Это он первоначально должен был идти в плавание, но уступил свое место своему другу. Майков оценил труд Гончарова как художник:
 
Море и земли чужие,
Облик народов земных -
Все предо мной, как живые,
В чудных рассказах твоих.

Жанр морских путешествий после гончаровских очерков “Фрегат “Паллада” продолжили многие писатели-путешественники, документалисты.
К книге Гончарова тесно примыкают записки и письма В.А. Римского-Корсакова, которые печатались в те годы в “Морском сборнике”, а в ХХ веке впервые были изданы в книге под названием “Балтика-Амур. Повествование в письмах о плаваниях, приключениях и размышления командира шхуны “Восток” (Хабаровск, 1980, директором издательства тогда был Н.К. Кирюхин, издатель-подвижник, которого называли дальневосточным Сытиным). К жанру морских путешествий примыкает книга А.В. Вышеславцева “Очерк пером и карандашом из кругосветного плавания в 1857-1860 гг. (СПб, 1862). Характерно, что уже в энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона в биографии путешественника и историка искусств А.В. Вышеславцева (1831-1888) было указано: “Многие страницы по художественным достоинствам напоминают “Фрегат “Палладу” Гончарова”. Таким образом, “Фрегат “Паллада” становился своего рода мерилом, эталоном художественности в литературе путешествий.
В этом ряду стоят очерковые книги А.Я. Максимова “Вокруг света. Плавания корвета “Аскольд” (1876). В 1880 году Всеволод Крестовский, автор “Петербургских трущоб”, совершит кругосветное плавание с эскадрой адмирала Лесовского и напишет очерки “В дальних водах и странах”. В начале 90-х годов публикуются морские очерки С.Н. Южанова “доброволец “Петербург” (1894): о морском переселении в Приморье. Появится и книга доктора А. Елисеева “Вокруг света”, куда войдут и дальневосточные страницы. Все эти книги и журнальные очерки, как не раз подчеркивалось в критике (Энгельгард), в большей или меньшей степени следовали литературной традиции “Фрегат “Паллада”. Думается, что большинство авторов путешествий были хорошо знакомы и с документальной маринистикой русских мореплавателей, от Шелихова до Невельского, с теми традициями, которые в ней сложились (документальность, гуманизм, отказ от выдуманного жестокого авантюризма и т.д.). Разумеется, русские писатели были хорошо знакомы и с приключенческой морской литературой западноевропейской, от Купера до капитана Мариэтта. Морская маринистика - и это тоже следует помнить! - не была отделена и от развития всей русской художественной литературы, в лице классиков XIX века. Все это, вместе взятое, и помогло становлению такого писателя как Константин Михайлович Станюкович, ставший классиком русской маринистики. Его творчество также связано с Дальним Востоком. Но об этом - свой особый разговор.